Архим. Константин Зайцев. Великая реформа освобождения крестьян 1861-1961. Ч.2.

Заказать книгу можно в нашем магазине:
http://www.golos-epohi.ru/eshop/catalog/128/15558/

Тут мы подходим к теме основной. Способна ли вообще Россия жить исторической жизнью вне своего исторического уклада? Другими словами: может ли Россия, оставаясь сама собой, переключиться на «римское право»? Является ли для восстановления России вообще панацеей римское право? Можно ли признавать его абсолютной ценностью?

Римское право! Не нарочно ли создано оно для того, чтобы в него удобно укладывалась христианская жизнь? Не поддаются ли применению все притчи Господа нашего Иисуса Христа именно в укладе жизни, проникнутом началами римского права? Отдавать свободно Божие Богу, одновременно отдавая принудительно Кесарю кесарево — разве не удобнее ли всего это осуществляется именно в рамках того «правового государства», о высокой качественности которого мы уже говорили? Да — так это. Но не открывается ли и другая дорога, столь же удобно способная уложиться в те же рамки и ведущая к совершенному перерождению всего общественного уклада, с доведением его о полной себе противоположности? Ведь в рамках этой «свободы» — можно начать и забывать ее исходную заданность! Можно забыть о Боге, «свободу» приношения Богу Божия заменяя «свободой» уклонения от этого приношения. Можно так привыкнуть к тому, что себя ублажаешь теми, все большими, достижениями, которые приносит хозяйственная свобода, что начать тяготиться и обязанностью что-либо давать Кесарю, забыв о том, что этим даянием обеспечивается бытие порядка, охраняющего благодетельную свободу. Можно, наконец, так увлечься реальными достижениями, все большими и большими и имеющими тенденцию бесконечно умножаться на почве развития хозяйственной жизни, что перестать ценить и саму свободу! В ней разве дело, в ней разве счастье! В мечте своей западный человек готов уже и Бога, и Кесаря заменить собою, в образе воображаемого «коллектива», который, руководя всей жизнью, наполнит до отказа все возможные житницы во всех их возможных проявлениях и с избытком удовлетворит все человеческие потребности. Так возникли всякие варианты социализма, заменившие свободу римского права, да и всякую вообще свободу — связанностью. Но это не во имя служения Царю и Богу, как то было у нас, а во имя угождения себе и только себе.

То была мечта… Реальные очертания начала она принимать в опыте Великой войны. К этому опыту приобщился и я, не отдавая себе, конечно, отчета в его сущности…

Попав в «Особое совещание по продовольствию», я в свое ведение получил дело снабжения сахаром. В борьбе со спекуляцией возникал вообще вопрос об установлении твердых цен. Организована была анкета. Запросы были посланы во все губернии. На основании ответов мне было поручено составить общий доклад о таксировке предметов первой необходимости. Опираясь не только на экономическую науку, но и, главным образом, на тот практический опыт, который я приобрел в своей заграничной командировке и который я изложил в обстоятельном докладе Городскому управлению, к этому времени напечатанном в форме отдельной книжки, я составил обобщающий доклад, в котором доказывал неизбежность перехода к организации снабжения населения, если нужно добиться действительного регулирования цен: таксировка сама по себе ничего не даст. Этим ставился вопрос, не больше не меньше, как о планировке народного хозяйства, в тех или иных его отраслях. Доклад этот подвергся обсуждению в Комиссии по борьбе с дороговизной и был там подвергнут уничтожающей критике. Председатель ее, почтенный и весьма уравновешенный не чиновник, а уже сановник, терял самообладание, громя мой доклад. Перспективы «планового» воздействия на народное хозяйство мерами правительственного управления испугали почтенных деятелей нашего административно-государственного аппарата, исполненных того житейского опыта, которого я не имел. Когда дело обсуждалось в Особом совещании, то так ясно определилось отрицательное отношение к моему докладу, что ни одного голоса не раздалось в защиту его даже со стороны тех, кто ему сочувствовал. Я, однако, уже прошедший школу нашей бюрократической свободы, представил заранее министру, тогда уже А. Н. Наумову, — через свое прямое начальство — записку, в которой говорил, что все мною предлагаемое есть нечто вынуждаемое обстоятельствами войны и что лучше сознательно к этому готовиться, чем браться за борьбу с дороговизной мерами, явно обреченными на неуспех. А. Н. в начале заседания сделал мне знак, что моя записка у него перед глазами. Когда же дело подошло к голосованию, он заявил, что затрудняется голосовать, так как вопрос слишком ответственен, и предложил Комиссии пересмотреть его, опираясь на новую записку, ему представленную. Шумиха прошла. Мы снова собрались. Бюрократия выдержала экзамен. С полным ко мне доброжелательством снова разобран был вопрос — и согласились все, что сила вещей требует с открытыми глазами, пусть и с предельной осторожностью, но становиться на путь, допускающий организацию снабжения населения предметами первой необходимости. Об этом в данный момент речи не было. Но здесь закладывался камень какого-то нового порядка. Это властно диктовалось Германией, связавшей свое народное хозяйство узами создаваемого во имя войны своего рода государственного социализма. Что здесь творится что-то совсем новое, это я смутно чувствовал. Но то, что здесь закладывается нечто «динамитное» и творится начало чего-то предельно страшного — об этом я, конечно, не мог и помышлять. А, между тем, начинал строиться «план» — вошедший потом организационным костяком в советскую деспотию…

Встает вопрос. Государственный социализм военного времени был продиктован нам Германией. Он получил, силой вещей, осуществление не только в ней, но и в других европейских странах — и притом более последовательное, чем у нас. Почему же прошло все безнаказанно в Западной Европе — а у нас вылилось в коммунизм, овладевший нашей страной? Мы возвращаемся к основной теме. На Западе социализм был мечтой, тогда как реальностью было повсеместно римское право, пусть и в разных его оформлениях, иногда контрастно различных: достаточно поставить рядом французский и английский гражданский строй! У нас же римское право было нововведением, ставшим привычным только для известных кругов населения, но до сердца народного еще не дошедшим. Если марксизм, как завершенная форма социализма, оказался у нас победителем, то не потому, что он именно у нас особенно был силен, а лишь потому, что его вынесли на своих плечах другие силы, которыми парализовано было и сопротивление ему.

Уместно именно тут вспомнить о моем учителе, которому я так много обязан — о П. Б. Струве. Он изжил марксизм без особого труда. Марксизм его был формой западничества. Признав ложность и пагубность этой формы, естественно было отступать на другие, открывающиеся сознанию, формы того же западничества, положительные и ведущие к правде. Так стал П. Б. апологетом Великой России, в ее западнических очертаниях, что в его представлении никак не отвергало Святой Руси, им воспринимаемой, как второй облик пламенно им любимой России. И именно испытав на себе такое преображение, П. Б. загорелся страстной ненавистью к так называемому народничеству, которое рядом с марксизмом было, так сказать, вторым фасом революционного подполья. Он считал народничество губительной болезнью нашего общества. Действительно, что представляло собою народничество? Это была идеализация извращенных проявлений нашего народного быта, подменявшая, вместе с тем, дух всенародного самоотверженного, послушнического служения, духовно-церковного, составлявшего суть нашего истинного народного быта, мечтательством своекорыстным, ни в чем, в конечном счете, не способным себя проявить, как только в бунтарстве — безсмысленном, а потому и безпощадном. Роковую роль и сыграло народничество в нашей революции, дав марксизму общероссийскую бунтарскую силу, окрыляемую к тому же интеллигентским вольномыслием по преимуществу тоже народническим. Как ветошь ненужная за окошко выбрасывалось «римское право». Разительно-наглядное выражение получило это безрассудство в одном факте, потрясающе безсмысленном: участие деятельное в «черном переделе» помещичьих земель принимали и «столыпинские дворяне», как насмешливо-завистливо называли общинники хуторян! Тем самым обрекали они самих себя, со своими участками, на такую же участь.

Куда же уходила Россия, отбрасывая римское право? Она весь свой век прожила без него. Но она раньше жила духом служения Богу, являя себя «мiром», благодатно помазанным этой духоносностью. Этот былой дух связанности благословенной народничество подменяло своекорыстной мечтой о вольном и безпечальном самоублажении. Обратив себе на пользу эту разрушительную силу, большевики, как то с гениальной проницательностью первый оттенил П. Б., восстановили не что иное, как наш старый «московский» крепостной устав — но какой? С обратным знаком! Нечто полярно противоположное — в тех же формах, но доведенное до предельной полноты, только с обратным знаком. Та же связанность, но обездушенная. И если былая Россия приближалась и тянулась к монастырю, то советская Россия воплощала каторгу, лишенную всякой человечности, ибо ни во что ставящую человеческую жизнь. Вместо былого духа служения Богу, рождающего духовную свободу всех и каждого, в единении духа всех, кто бы на каком послушании ни был — сатанински изощренный террор, восполняемый тем, что тот же Струве называл метко «дрессурой пайком». Вместо Святой Руси — сатанократия!

Грех революции, на себя в свое время принятый, вызывал в П. Б. Струве страстную ненависть к революции. Пламенно отвергал он и мое частичное ее «приятие» — только наша тесная дружба смогла вынести это испытание. Но П. Б. оставался «западником», ожидая восстановления России на путях Великой России, т. е. преодоления социализма западными же его противоядиями. Мою работу о русском земельном строе он одобрил и рекомендовал к напечатанию. Говорил он, что родственник его, Струве, бывший в свое время губернатором, высказывался, на основании своего опыта «местного», в очень близких мне тонах. Передавал он мне, что В. Н. Челищев, очень хорошо знавший местную жизнь, высказывал свою солидарность со мною, познакомившись с рукописью моего труда. Но, конечно, общая концепция моя, даже в той ее стадии, которая была ему известна, не могла всецело стать ему родной. Слишком цельным он был для этого западником. Западником остаюсь и я в какой-то мере даже и сейчас — в том смысле, что западническая культура права мне остается субъективно родной, независимо от признания меры объективной ее ценности. Но с тем большей силой способен я ощущать духовное разложение этой ценности, образовавшей становой хребет всей новой и новейшей европейской истории, а в какой-то мере, немалой, поскольку именно эта культура определяла судьбу мiра, даже и вселенской истории.

В чем суть этого духовного разложения? В утрате человечеством западной культуры ценения права, как палладиума свободы, в утрате ценения самой личной свободы, в утрате ценения своего внутреннего «я», в утрате ценения тех основ жизни, которые «я» формируют и его крепят, в частности, семьи. Но можно ли осмыслить до конца процесс этого внутреннего опустошения Запада, оставаясь в рамках его лишь истории, в ее самодовлении? Вот ведь к чему сводится конечный вопрос, который на «западничество» в его целом кладет печать относительности. Откуда взялся этот самый «Запад», притязающий на самодовление?

Так естественно передвигается вся проблематика в иную плоскость. Встает вопрос духовной значимости западной культуры в ее целом.

Открылась мне возможность и над этой темой специально задуматься. Японцы, отняв у русских ведомые ими высшие школы, устроили свою, а мне предложили взять на себя курс «этики» — в своем, конечно, ее понимании, узко-утилитарном. Я согласился, но стал читать «свою» этику, совсем по иному плану. Первый год я посвятил античному мipy, второй — Западу, третий — намеревался я посвятить этике православной. Понимал я этику широко, как учение о смысле жизни, включая в изложение освещение самой жизни, этим учением осмысливаемой. Чтобы не делать тайной использование мною курса именно такое, я тут же печатал его. Японцы два года терпели, а потом-вежливо меня отставили. Но не помню ничего за всю свою жизнь, что бы я с таким увлечением писал, как этот курс, внутренне переживая положительные стороны описываемых мною и античного, и западного мiров, но одновременно отдавая себе все более ясный отчет в ущербности и духовной опустошенности всего того, что не является истинно-православным. В частности, духовная безкрылость западной культуры во всех, даже самых лучших ее проявлениях, и все более отталкивающая низменность ее плодов, по мере ее секуляризации, никогда ранее мною с такой отчетливостью не осознавалась.

Я подходил к тому, чтобы задуматься над духовной значимостью всего вообще в мiре происходящего. Полярностями тогда становились не «римское право» и «социализм», а Христос и антихрист.

Иное тогда освящение получали и «благословенность» римского права и «проклятость» социализма. Относительное лишь значение оставалось за личной свободой! Раб и свобода — разве не равноценны они, поскольку в обоих живет Христос? Если это так даже в рамках римского права, где раб есть вещь, то в какой мере христиански просветленным может стать общение людей, которое во всем своем составе отказывается от великого блага личной свободы во имя сохранения свободы духовной! В таком общении нет личной свободы — но нет в нем и личного рабства. Есть прикрепление всех и каждого к тому или иному послушанию — и это в рамках чего? Богом благословенного Православного Царства, которое все целиком, от Царя до последнего нищего, до самого даже отъявленного преступника-бунтаря, по страсти своей нарушившего законы общежития, все содержание жизни определяет задачей хранения Веры — с полным сознанием того, что этим совершается не только личное спасение, но и утверждение истинной Веры во всей Вселенной, во исполнение великого послушания, Богом на Царя и его Царство возложенное.

Вот и задумаемся теперь. Это мiровоззрение, которое было присуще каждому русскому человеку Московского Царства, ставшего именно в этом своем обличий, как Третий Рим, таким исключительным явлением духовной культуры — было ли это мiровоззрение, хотя бы в малой мере, свойственно тем, кто с таким энтузиазмом «освобождал» крестьян в 1861 году? Находилось ли это мiровоззрение, хотя бы в подсознании, у тех, кто творил и приводил в действие судебную реформу? Можно ли его обнаружить у творцов нашего великолепного земства? Можно ли его ощутить в нашей изумительной бюрократии? Наконец — можно ли даже считать его присущим командному составу нашего христолюбивого воинства?

Риторические это вопросы: «Великая Россия», уже отодвигаясь от Святой Руси, переставали ощущать себя Третьим Римом.

А вместе с тем, нельзя разве с достаточной уверенностью утверждать, что именно благодатное мiровоззрение не могло быть чуждым барам-крепостникам, расставаться с которыми тяжело бывало «освобождаемым» крестьянам? Можно даже больше сказать. Все вообще крестьяне, не находя общего языка с барами-западниками, стремившимися и ранее иногда их «освободить», одно упорно в ответ им говорить: «Мы — ваши, а земля — наша», — или даже: «Мы — ваши, вы — наши». Разве это не значит, что они все видели себя со своими барами слитыми в общем подчинении некой высшей идее. Поскольку эта идея продолжала быть окруженной ореолом святости — являла она свое родство с той именно идеей, которая получила некогда отточенное выражение в формуле Третьего Рима, применяемой к Православному Царству.

Это уже не риторические вопросы! А если это так, то печать относительности ложится неотменимо на все наши реформы, а не только на освобождение крестьян, и меркнет свет, их осиявший. Это не упраздняет ценностей, в них заложенных. Можно быть убежденным апологетом и русского суда, и русской бюрократии, и русского земства. В частности, в полной силе может оставаться та аргументация, которая сгущается в формулу «либерального консерватизма», ставящего во главу угла охранительной политики великую ценность личной свободы. Не случайно, кстати сказать, что к этой формуле можно свести ту спасительную реакцию, которая ныне подымается в США против влекущих к социализму течений, господствующих над американской современностью. Но поскольку встает вопрос о выборе между Христом и антихристом — можно ли исчерпать свое мiровоззрение всем этим, пусть и в высокой степени ценным? Разве способно здание, так созидаемое, устоять против бушующих ныне сатанинских ураганов? Нет, для такой самозащиты вся эта аргументация должна суметь возглавить себя иными, высшими ценностями. В частности, русский человек должен ощутить себя именно в этом смысле сыном Исторической России. Он должен принять присущую своему историческому прошлому иерархию ценностей.

Какова она?

Она воплощается для нас в двух к самому ближайшему прошлому принадлежащих личностях о. Иоанне Кронштадтском и Царе-Мученике.

Можно безконечно много «относительного» говорить о нашей революции. Это все может быть очень верно. Но это ничего до конца не объяснит. Чуткий Розанов как-то говорил, что он много читал о Куликовской битве у историков, но понял сущность дела только тогда, когда ознакомился с повествованием летописи о посещении Димитрием Донским преп. Сергия. Примерно такое же соотношение существует между всякими истолкованиями общественно-политическими нашей революции и тем, которое воплощается в двоице, которую мы сейчас поименовали.

Наше отечество оказалось низвергнутым в бездны сатанинские с самой кручи величайшего в нашей истории общественно-политического подъема, который в своем захвате лишь ускорялся и расширялся в начале XX века. И вот — в бездне мы! Откуда же должны мы извлекать критерий для оценки и нашего прошлого, и нашего чаемого будущего: из того великолепия, которое, блистая в своей относительности, но явно теряя исконную святорусскую духовную красоту, оказалось явно посрамлено Провидением — или из страшного урока нашего падения, которое, будучи предречено о. Иоанном Кронштадтским, явило в своем свершении с новой силою неизреченную духовную красоту русского человека в образе нашего последнего Царя? И если, конечно, не одинок был в своей неизреченной святости о. Иоанн, обнаружив в своем всероссийском чудотворении целое море благодати, переливавшееся по Русской земле, одновременно затопляемой богопротивным зломыслием, то не одинок остался и наш последний Царь со своей Семьей, войдя в безчисленный сонм новомучеников, сподобившихся остаться верными Церкви даже пред сатанинским оскалом Зверя, овладевшего Россией.

Зовет нас Господь смотреть на все свершающееся очами духа. Это, повторяем неустанно, не сгладит положительных достижений нашего недавнего прошлого. Но как бы мы высоко их ни оценивали — можно ли отрицать, что наш культурный расцвет шел в ущерб, если не в полное уничтожение, духовной качественности нашей жизни? На песце строилось это все! И как бы вопрошает нас ныне, в последний раз. Господь, способны ли мы начать строить на камне?

Что это практически значит?

Начнем «от печки». О свободе говорим мы. Если иметь в виду гражданскую личную свободу, т. е. свободу собственности и свободу распоряжаться своей личностью — то выдержали мы экзамен этой свободы? Другими словами: получив в отмену былой связанности эту свободу, обратили ли мы ее на служение Церкви и на спасение души? Ясно, что нет! — Далеки мы были и все дальше становились от этого здания, пусть благородны и высоки могли быть те ценности, которыми мы своей свободой служили. Допустим, что мы это признали. Да, увлечение было! Каемся! Церковь не надо было забывать и о спасении души надо было думать. Будет ли строением на камне, если мы начнем строить наше будущее на «реставрации» лишь отдельных элементов нашего прошлого, во всем их великолепии культурном? Можно ли, даже и признав, что перегибали мы через край, увлекаясь земными ценностями, строить возрождение России на их «реставрации» — на восстановлении нашей прекрасной бюрократии, нашего замечательного суда, нашего чудного земства… Реально ли это? Не мечтательство ли это? И это не только потому, что истреблено до последнего корешка все, из чего вырастало все богатство имперской государственно-общественйой культуры, почему и практически немыслимо это все «восстановить». Существенно иное — а именно то, что если что действительно можно «реставрировать», то это только дух — не тот, которым жила Императорская Россия, ныне в прах поверженная и до конца истребленная, а тот, которым жила Историческая Россия, имевшая разные облики в нашем прошлом, но остававшаяся неизменно сама собою и жившая и в образе Императорской России, пока не произошла та страшная подмена, которая и вызвала гнев Божий. А в чем была эта подмена? В том, что и нас в нашем западничестве захватила волна «отступления», слившая нас с гибнущим Западом. Оставалась у нас одна «видимость» — если иметь в виду духовное «нутро» Исторической России.

А где запечатлено ныне то «подлинное», в чем живет дух Исторической России? Тут и встает перед нами поименованная выше, благодати исполненная двоица, этот дух воплощающая.

Нельзя помыслить покаянное возрождение Исторической России иначе, как под стягом симфонического единства Церкви и Царства. А кто в окружающей нас тьме и лжи являют нам две эти высшие ценности, долженствующие в нашем просветляющемся сознании возглавлять всю вообще иерархию ценностей, если не о. Иоанн Кронштадтский и не Царь-Мученик? В них наша живая связь с прошлым, открывающая нам светлое будущее — не только небесное, но, быть может, еще и земное. Только это всем сердцем исповедуя, способны мы обрести милость пред Богом. Только так воспламенившись — тем Духом, который вел Россию на ее тысячелетнем пути, можем получить мы силу творить и дальше Историю, оборвавшуюся «февралем». Только так просветившись, окажемся мы способны строить на камне нечто прочное — на том страшном пепелище, в которое «октябрь», «февралем» рожденный, превратил нашу Землю. Вне возрождения в нас такого Духа — все пусто, все безплодно, все «песок» — вплоть до нашего «монархизма» и «легитимизма»…

Самодержавие наше — ведь это не «монархизм» и не «легитимизм»! Это хорошо понимали наши «отцы Церкви», даже и эпохи Империи. Это понимали в какой-то мере иные из наших ученых. Характерным в этом отношении является упомянутый выше В. И. Сергеевич. Но если отчетливо понимал он это, то не в силу того, что пламенел Духом Исторической России. Как исследователь, интуицией своего научного гения, ощущал он иноприродность нашего Самодержавия любым явлениям западного монархизма, распознавая и корень этого различия. Но что касается главного, то есть того, чтобы отчетливо понимать значение нашего Царя, как Удерживающего, силой бытия которого держится весь мip, — это может вместить только церковное сознание, ничем не замутненное, окончательно просветившееся, всецело верное исконному Духу Исторической России.

Свою работу о Московском Царстве я сопроводил самостоятельным очерком, о потере которого особенно жалею. В нем я пытался, так сказать, проецировать обретенные мною выводы на позднейший ход Русской истории. Я ставил каждого монарха, в исторической последовательности, пред лицом задач, властно диктуемых ему самой природой их власти, как Самодержцев Российского Православного Царства. И вот, что раскрывалось в этой последовательности. Пока сильна была под футляром Империи крепостная Россия, духом Москвы насыщенна, т. е. пока жила полной жизнью Святая Русь в ее сочетании с Великой Россией, Промысл Божий попускал нахождение на Русском престоле лиц нарочито далеких от этого духа и даже враждебных ему. Не могли они существенно изменить природу нашего исконного бытия, а иногда и кое-что положительное привносили, по-своему его понимая. Поскольку же дух этот испарялся, будучи вытесняем духом иным, и Россия становилась все больше себе чужой, все больше начинает в наших монархах воплощаться исконная Православная Русскость. Своеобразную двузначность являет собою каждый из таких монархов — и эту двузначность пытался я показать. В этом плане каким-то духовно переливчатым и неуловимым в своей подлинной сущности мне представлялся Император Александр II, в соответствии со своей эпохой. Показательно вообще, что каждый монарх по общему правилу был созвучен своему времени — и вопросом является в отношении каждого, в какой мере он печать своей личности возлагал на свою эпоху, а в какой, напротив, эпоха подчиняла его себе. Нарочито показательно то, что этот «закон» теряет свою силу по мере того, как все больше обозначается отчужденность данного «времени» от отражающейся в нашем историческом укладе «вечности». Александр III — глубоко православен. Но типичен ли он в полной мере для своей эпохи? Что касается Николая II, то его «святорусский» облик являет разительную «несовременность» своей эпохе: разрыв обозначается катастрофический между ним и его временем. Только через голову «общества» может он перекликаться с церковным народом, ему созвучным.

Так и ушел он — чистейшим воплощением нашего святого прошлого, открывая своей царственной жертвенностью своему народу путь к светлому будущему, если только окажется народ способным подняться до своего Царя в пламенной покаянной молитве, вторым крещением возвращающей к жизни Святую Русь. Вот когда вспомнить надо народную поговорку, исполненную такого глубокого смысла: Царь согрешит — народ не замолит, народ согрешит — Царь замолит…

Царь-Мученик и о. Иоанн Кронштадтский! Это — Свет в обуявшей нас сатанинской тьме. Это — Истина в обуявшей нас антихристовой лжи. А какова эта тьма и какова эта ложь — это может только церковно-просветленное сознание уяснить в полной мере.

Возвращаюсь я снова мыслью к Сергеевичу. Запомнился мне от немногих лекций его, мною прослушанных, один эпизод. Говорил В. И. мастерски. Его статная фигура, его некрасивое, но сияющее умом лицо производило неизгладимое впечатление. Перемежал он строго академическую речь внезапными иллюстрациями, блещущими и остроумием, и глубоким внутренним смыслом. Говорил он о миссионерстве среди не ведающих Христа примитивных народов. И внезапно нарисовал нам такую картину.

Проповедник говорит перед толпой дикарей. Те внимательно, благоговейно слушают, кивают головами в знак согласия и понимания. То и дело, однако, кое-кто отделяется и скрывается за палаткой, пред которой говорил миссионер. Тот заинтересовался сам — и в какой-то момент внезапно заглянул за палатку. Что же он там увидел? Отлучавшиеся его слушатели, держась за бока и давясь от беззвучного смеха, отводили здесь душу, чтобы потом, успокоившись, снова присоединиться к толпе…

В. И. никак не хотел этим дискредитировать миссионерство, а только призывал нас к тому, чтобы понимали мы, как осторожно надо относиться к внешним успехам в этом безконечно трудном и ответственном деле…

Карикатурна эта иллюстрация. Но — mutatis mutandis — она в наше время необыкновенно злободневна, в неизмеримо более глубоком и широком плане, чем это могло быть у В. И. Сергеевича в те времена.

Подлинность — вот к чему мы должны ныне особенно напряженно устремляться и что охранять. Видимость — вот чего должны мы особенно бояться и чего бежать.

*   *   *

Я придал своему изложению характер автобиографический. Думается, что таким образом лучше будет доведено до сознания читателя, как значительна тема — не только сама по себе, но особенно в силу того, что исполнившееся столетие со времени Освобождения крестьян, к этому событию привлекая общее внимание, с нарочитой наглядностью обнаруживает, чем мы-то сами дышим. Поскольку я просто стал бы говорить о Великих реформах, настаивая на своей точке зрения, легко было бы отмахнуться, воспринимая это как какую-то научную «контроверзу», если не просто научную блажь. А тут видно, прежде всего, то, что на моем жизненном пути постепенно лишь обрела эта тема такое истолкование, и, далее, что раскрывалось это понимание вещей не только в соответствии с моим личным ростом и с расширением моего горизонта, не только даже с, так сказать, моим духовным созреванием, но и под воздействием повелительным катастрофических изменений самого мiра. И здесь надо привести последний автобиографический штрих — самый значительный.

Только последние годы постиг я главное, в чем и выразилось мое, так сказать, духовное совершеннолетие. Оно первоначально открылось мне в самой общей форме. Я понял, что мы живем в плане эсхатологическом. Эта внезапно посетившая меня уверенность неизменно потом укреплялась тем простым обстоятельством, что только такая установка сознания вразумительно объясняла все свершающееся. Значительно позже, уже, самые последние годы, уразумел я действительное содержание того понятия, которое передается термином «апостасия» — в ее двузначном смысле, как, с одной стороны, ступенчатого процесса подготовительного, уводящего человечество постепенно от исходной Православной Истины, а, с другой стороны, как завершительной эпохи, подводящей окончательные итоги этому длительному процессу. В чем содержание апостасии в этом последнем смысле? В объединении всех носителей апостасийного начала, от католицизма до коммунизма, на предмет встречи антихриста. Только в свете такого понимания апостасии раскрывается вся судьбоносная значительность падения Российского Самодержавия. Это — рубеж, за которым, в силу упразднения Удерживающего, начинается страшное время, когда сатана не только соблазняет, но и господствует — что для всех зримо уже осуществляется в нашем отечестве, форма правления которого не может быть иначе определена, как сатанократия.

Уверовать в то, что в лице нашего последнего Царя ушел из мipa Удерживающий, есть то единственное, что открывает возможность не поддаваться охватывающей ныне мip антихристовой тьме и не становиться жертвой антихристовой лжи, вера в которую есть отличительная особенность апостасии, в ее завершительной стадии. Карикатурная иллюстрация примитивного дикарства, в его лукавом охулении неведомой ему Истины, оборачивается действительным изображением чего-то ныне господствующего. Разве не осуществляется ныне кощунственная издевка над святыней? И не над неведомой святыней, но сознательно отвергаемой и хулимой. И осуществляется эта издевка не дикарями, а служителями Церкви, лицемерно это служение несущими, с внутренней над ним издевкой. Чекисты в рясах – вот, знамение нашего страшного времени, до предела доводящее то, что является общей сигнатурой его, ложащейся в большей или меньшей мере, чуть не на всех: господство заведомой видимости, подменяющей святую подлинность.

В образе открытой сатанократии, ныне начавшей только себя вуалировать, протекает завершительная стадия апостасии в нашем отечестве, явившем после наиболее полного служения Христу и наиболее полное от Него отчуждение. Иначе являет себя апостасия конечная на Западе, т. е. там, где веками она подготовлялась, протекая в ступенчатом процессе отхода от Истины. Здесь антихрист являет себя в образе не богоборчества, а подмены Христа. Видимость Христа, прельстительно фальсифицирующая подлинный Его лик, создает некую псевдоцерковь и даже антицерковь, под разными видами разрушающую Церковь подлинную — как в ее истинной православной подлинности, так и в ее ущербленных инославных формах, не преступающих роковой черты, т. е. не отрицающих Божественной природы Христа. В сложные и замысловатые соотношения вступают эсхатологические явления первого и второго порядка, т. е. богоборческие и подменные. Но это все образует одно двуликое единство, получающее выражение в самом слове антихрист, означающем и «противо-Христа» и «вместо-Христа». Обманная «видимости», по мере приближения к явлению антихриста, все более получает перевес, рождая безконечное множество вариантов, воспроизводящих иллюстрацию В. И. Сергеевича, пусть и в самых зачаточных ее обнаружениях.

Что из этого вытекает применительно к нашей теме? То, что безапелляционный приговор выносится «законсервированию» нашей привычки воспринимать «освобождение» крестьян 1861 г., как одержание нашим отечеством победы над вековечным злом, над ним тяготевшем. Такая установка сознания есть закрепление себя на путях, ведущих нас и весь мiр к гибели. Непомерное возвеличивание «освобождения» крестьян — «эмансипации», как принято было говорить тогда! — не есть ли сознательное поставление себя на путь «эмансипации» от Духа Божия? Вот что надо понять, отдав себе отчет в проникнутости этим Духом нашего крепостного уклада. Это не значит, что мы должны возвращаться к крепостному состоянию, чтобы умилостивить Бога. Это значит, что мы должны понять, каким благословением Божиим был озарен наш крепостной строй, поскольку он не искажался нашим вольнодумством. Это значит, что мы должны восхотеть нового озарения нас, как чад Исторической России, присущей ей благодатию, которая покрывала не крепостной устав, как таковой, а служение Истине, силой вещей приобретшее эту форму. Хотим ли мы служить Истине, которая свое воплощение получила в Русском Православном Царстве? Вот какой вопрос ставит нам Господь. От ответа на этот вопрос зависит будущее и нашего отечества, и всего мiра. А в какие формы, при каких обстоятельствах вольется восстановление Русского Православного Царства, Третьего Рима, если действительно духовно возрождается наш народ, — то знает Один Господь. О. Иоанн Кронштадтский говорил, что спасение каждой человеческой души есть чудо большее, чем творение человека из персти земной. Что же сказать о спасении целого народа в его духовной качественности носителя Третьего Рима! Восстановление Удерживающего — вот ведь о какой «реставрации» идет дело! Думать о том, что Господь может попустить длящееся существование человечества, жизнь которого исчерпывается тем, что оно осуществляет нечто такое, что может быть названо или смягченным «социализмом», или организационно упорядоченным «капитализмом» — с превращением всего мipa в одно управляемое Целое, одушевляемое неким средним арифметическим, из всех вер образованным — есть мечтательство, прикрывающее действительность грядущего антихриста. Никаким «видимостям» сейчас места нет. А «подлинность», при наличии которой мiр способен снова начать жить исторической жизнью, хотя бы на апокалиптические «полчаса», есть только одна: восстановление Российского Православного Царства — Третьего Рима. Для этого что нужно? Восстановление духовной годности людей, прежде всего, нас, русских. О каких вождях, о каких программах тут может идти речь, если не только о вышеназванной двоице? Она воплощает для нас путь спасения. А приведет ли этот путь нас в возрожденную Россию или к подножию Господа, пришедшего во славе, — это, повторяем, ведомо Одному Господу.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s